Пастиш и фабуляция
Представьте себе литературоведа, заболевшего Достоевским, уверенного, что он понял Достоевского, вжился в него, но все его литературоведческие открытия слишком смелы и никак не влезают в общепринятые концепции. И вот тогда на помощь приходят пастиш и фабуляция. Роман Сергея Носова «Колокольчики Достоевского. Записки сумасшедшего литературоведа», несомненно, можно рассматривать как сопряжение постмодернистских концепций. Здесь присутствуют характерные черты постмодерна: имитация стиля, размывание границ реальности и вымысла, а также игра с читательским восприятием. Зная, что «человек-долг» — это звучит и гордо, и жалко из-за многозначности слова, а применительно к Достоевскому – однозначно и иронично, автор не преминул воспользоваться, скаламбурил, и читателю, разумеется, осталось только пожалеть сцепленного долгами, нищетой писателя, осознавая также, что его не обидели, не лишили и прямого аксиологического смысла. Это персонаж романа. А что же сам роман? А он=автор, но не Достоевский, а сумасшедший литературовед, пишущий своему лечащему врачу. Иногда они, правда, тоже путаются в сознании: «…как ни тяжело говорить мне такое, Федор Михайлович… вернее, Кира Степановна».
Автометафора в пастише постмодерна склонна не витать в небе облачком, полным огня, не нырять в море золотой рыбкой, не пениться Мариной Цветаевой. Автометафора, как и все в постмодерне, должна быть предельно конкретной. И стала. В отличие от пародии, пастиш ни в коем случае не высмеивает, он чествует оригинал, делая его современным. И вот мы видим два встречных движения – «Преступление и наказание» идет к Магомету, и Магомет, он же Сергей Носов) тоже идет к этой горе. «Накрывает волна самоосуществления замысла» - тогда, как считает автор, и «писать необязательно». Получается единство, весьма достоверное - если человек углублен в какой-то роман, осмысляет, не выделяя в нем кого-то, а принимая все голоса, то он и есть тот роман. Скажем, таким человеком-романом была по молодости Татьяна Ларина, и в ее письме мы видим то, что видим. В Достоевском мы видим «Записки сумасшедшего» Гоголя, его сказовую эпистолярность. Форма писем к психиатру Носова – рамка в рамке, пастиш в пастише – она отсылает к традиции «Записок из подполья» и «Бедных людей» Достоевского. Недатированные письма (в отличие от писем Макара Девушкина) создают эффект размытой хронологии, что усиливает ощущение безумия и одновременно отсылает к экспериментам с формой у классика: а была ли Варенька – адресат Девушкина, а были ли велеречивый пьяница Мармеладов и «вечная Сонечка», не померещилось ли все это в густом петербургском трущобном тумане? В романе Носова активно препарируются темы двойничества, безумия, метафизического поиска смысла, что является пастишем в плане тематического погружения. Например, идея самоотождествления с художественным текстом перекликается с мотивами одержимости и раздвоения личности, двойным убийством старухи, двойной жертвой и прочими звоночками-колокольчиками в произведениях Достоевского – по ком они звенят?
Двойничество доказывается Свидригайлов и Раскольников двойники уже тем, что все время пытаются избавиться от денег. Чистоплюи, а деньги, как известно, грязь, а Раскольников еще и почти девственник, монах. И тема денег, тема долгов – достоевская тема, его тема, которую исследует на протяжении полувека Игорь Волгин, и списывает на позднее созревание того, кто реально, не в комедии «монашеским известен поведеньем». Может быть, он сам от денег и женщин всегда нарочно избавлялся, и объяснение не в севере, а в голосах, взывающих из ада - колокола и колокольчики ужасают. Вот эти голоса Достоевского и мог слышать Бахтин, слышит их и Сергей Носов, пытается понять, уловить их звучание, смысл.
Человек-долг, пишет о своем родителе ПиН, естественно, в рамках петербургской традиции, идущей еще из «Евгения Онегина»: «Долгами жил его отец». Да, отец - мот и транжир, ребенок – роман, он же ПиН («Преступление и наказание»). Пастиш — это имитация стиля или формы предшественников, часто без явной пародийной или критической цели, а просто потому что ты пропитался воздухом Петербурга, ты и Гоголь, и Достоевский, и Пушкин, но поскольку все трое в «Преступлении и наказании» так или иначе присутствуют в виде аллюзий ли, реминисценций ли, то ты и есть этот роман. В «Колокольчиках Достоевского» пастиш проявляется и как Гоголь – «Записки сумасшедшего» - эпистолярный жанр, и как Достоевский – тут угадываются «Бедные люди», письма Макара Девушкина. Носов стилизует язык и мыслительные процессы, характерные для произведений классика – не сметь их трогать, это же Библия с параллельными местами! Повествователь, считающий себя романом «Преступление и наказание», использует лексические и синтаксические обороты, близкие к стилю Достоевского, создавая эффект «литературного двойничества» в вертикали человек-роман. Возможно, все началось с попытки вжиться в логику и риторику автора «Преступления и наказания», ну и, разумеется, показать, что роман эпистолярный – первые черновики – Раскольников еще не Раскольников, а Василий, у него есть куда прятать рукопись – которую, однако, пишет художественно — вот в стол, в подоконник – прямо как многие современные авторы.
Фабуляция — это техника, при которой автор открыто играет с фикциональностью, размывая границы между реальностью и вымыслом, а также подчёркивая искусственность повествования – мы понимаем, что нет тут никакого психиатра и все-таки верим. В «Колокольчиках Достоевского» фабуляция проявляется как метафикциональный сюжет. Главный герой — не человек, а роман «Преступление и наказание», что само по себе является метафикциональным ходом. Читатель постоянно находится в ситуации неопределённости: насколько реальны события, описываемые повествователем, это биография или автор придумал, а существовал ли Василий и тот первый вариант романа, который складывался под досочку? Существует ли врач Евгения Львовна, брат героя, клиника? Эти вопросы остаются открытыми, что характерно для фабуляции.
Размывание границ реальности. Отсутствие дат в письмах, неопределённость статуса персонажей (например, возможно, что врач и её сестра — плод воображения героя) создают эффект ненадёжного нарратора. Читатель вынужден постоянно переосмысливать достоверность происходящего, что является ключевым приёмом фабуляции. Читая ПиН, мы. По мнению Носова, были в черепной коробке Раскольникова, и там было все негладко с реальностью, что позволило И.Анненскому, А. Шарыпову , Д.Клугеру, да и мне считать, что убийства старухи не было, был бред безумца, которым воспользовались хитрые люди. Но тут, у Носова, мы находим еще большую эклектику: все, кто мог бы и воспользоваться, и сама старуха – плод больного воображения Раскольникова и бреда самого Достоевского, который реально хотел убить своего процентщика, будучи всем должен.
Носов использует фабуляцию, чтобы поставить под вопрос саму природу текста и его интерпретации. Повествователь одновременно выступает и как безумный литературовед, и как сам роман, что заставляет читателя задуматься о границах между автором, текстом и читателем. Это перекликается с постмодернистской идеей о невозможности объективного познания реальности и единственно верной интерпретации текста, но не ограничивается этой невозможностью. Да, мы видим смешение жанров и дискурсов, да, все под соусом бреда, но на этой констатации нужно не закрывать книгу, как это сделал Онегин («Там скука, там обман иль бред»), напротив, после Гоголя, именно на этом и нужно ее открывать. Открывать уже по-настоящему. Тем более, что никто не мешает проверить: сравните журнальную редакцию, черновики, общеизвестные факты биографии, и вы удостоверитесь или вознегодуете, но что там негодовать – фабуляционный бред, как и любой, ни на что серьезное не претендует. Например, автор, воображая по написанному отношения Сонечки и Раскольникова, пишет: «Все встречи у нас на глазах. И предъявлены нам со стенографической точностью. Были еще по смерти Катерины Ивановны – короткие, до похорон: к Соне “он заходил как-то без цели, но всегда почти на минуту”, застигая у нее Свидригайлова, который “распоряжался похоронами и хлопотал. Соня тоже была очень занята”. Похоже, повествователь ненавязчиво заботится о своеобразном алиби Раскольникова». А ведь Игорь Волгин не мог никак этого дела упустить и рассказывал на лекциях, что Катков многое чего вырезал, в том числе на той странице, где убийца и блудница за Евангелием. «А в этой истории близость между ними могла быть только метафизическая, никак не физическая», констатирует Сергей Носов — вот не факт, но и у Игоря Волгина не факт. Может, Катков также заставил вырезать и доказательства, что Раскольникова, как и Достоевского подставили, скомпрометировали и на каторгу отправили – раз они не от мира сего, то это и не сложно, они бредили, а карательная машина работала. Все параллели могли бы быть стерты, чтобы снова не упекли на ту же каторгу. «Одумайтесь, Федор Михайлович! Помилуйте, голубчик! Да тут и нам всем головы поотрывают!» Но уже суть не важна- что бы там не вырезали, читателю уже ясно: никто никого не убивал, даже не слышал и не читал – все это продуцировалось в голове больного человека – «немецкого шляпника» - немецкие теории, обветшалые, пыльные, крутились, стилизовались под шепот Сонечки, сказ о правде и кривде Разумихина, притчу о половине кафтана Лужина, под велеречивость Мамеладова, и все это голоса из ада – и колокольчики. Никого не было, от какого бы лица не писалось, все лишь поток эпистолярного сознания – под досточкой, на случай, если власть поменяется, и можно будет сказать что-то от первого лица.
Итак, что мы видим. Когда в романе сочетаются элементы литературоведческого исследования, художественного повествования, психиатрического кейса и философского диалога, мы отчетливо видим, что это прорыв именно в метод Достоевского, а следовательно, Носов оказался к Достоевскому ближе всех исследователей – он стал его романом. Пастиш создаёт иллюзию достоверности через имитацию стиля и тем Достоевского, но фабуляция тут же разрушает эту иллюзию, подчёркивая искусственность конструкции, и мы видим литературоведа, который сыграл роль романа.
«Арест. Сибирь. Воскресение Раскольникова на последней странице романа, понимание Сони, что “он бесконечно любит ее”, – это уже, по существу, за скобками всего повествования, включая Эпилог, – другое, совсем другое: сказано же “но тут начинается новая история”. Может, и начинается, но уже без нас. За горизонтом событий». Начинается ли? Эпистолярная история заканчивается там, где заканчиваются чернила, укрытые от всеведущей Киры Степановны…