Продолжение теодицеи Мармеладова: Андрей Коровин
«Придите, пьяненькие…» — эта интонация, восходящая к монологу Мармеладова в «Преступлении и наказании», не исчезает из русской культурной памяти. У Достоевского она звучит как парадоксальная проповедь милосердия, как мы помним, Христос призовёт не только «премудрых и разумных», не только вечных Сонечек, но и «пьяненьких», «слабеньких», «соромников» — тех, кто сам не считает себя достойным, хотя Мармеладов, как и любой поэт 90-х себя считал- отрефлексированная притча становится иронией под ломоносовской опцией хариентизма. Достоевский заронил в головы мысль, ставшую ключом многих ноосферных явлений настоящего: именно через немощных, падших, «неприличных» становится видна человеческая правда эпохи – вид снизу. Их телесность, их слабость, их «некрасивость» оказываются проводниками к подлинному — к тому, что прячется за фасадом благопристойности.
В советской и постсоветской культуре этот мотив переосмысляется, но не исчезает.
Владимир Высоцкий подхватывает мармеладовскую интонацию, но переводит её в городской, уличный регистр. Его герои — зачастую «пьяненькие» не в бытовом, а в экзистенциальном смысле: они живут на грани, их речь сбивчива, жесты резки, а моральные границы размыты. Однако именно через них проступает нерв времени — непарадный, неудобный, но живой. Его песни — это хроники «снизу», о пьянстве, хулиганстве, с использованием тюремного жаргона, который становятся языком эпохи – какова эпоха, таков и язык. В этом — наследие Достоевского: правда открывается не глазами идеальных героев, а глазами тех, кого принято стыдиться.
Венедикт Ерофеев + Митьки доводят эту линию до бытового эстетического жеста – они спохмела готовы писать километрами страдания тела. Их «пьяная» поэтика — не столько про алкоголь, сколько про сознательный отказ от серьёзности, от претензии на «высокое». Митьковский-ерофеевский герой — вечно полупьяный, добродушный, нелепый — как будто говорит: «Да, я такой. И думаете, я не поэт, мое свинское обличие и гений – вещи несовместные? Вы так думаете? А ведь призовет Олимп меня, а не вас, потому что вы непоэтичны, стары – а время романтики- ложь». Здесь мармеладовская «теодицея падших» превращается в ироническую апологию повседневности: мир не спасётся великими идеями, но может быть принят — именно в своей смешной, неидеальной, «пьяной» конкретности. Митьки, как и В.Ерофеев, делают алкоголь метафорой свободы от пафоса, от стремления казаться лучше, чем ты есть.
У Андрея Коровина этот мотив пережит – в нашем времени он обретает рефлексивную глубину. Его «пьяненькие» — уже не герои, а призраки прошлого, голоса из девяностых, которые звучат как считалка, как заклинание, как эхо, не желающее затихнуть, потому что есть некое «никогда» - запрет на возвращение к романтизму, ибо барьер обозначен еще Достоевским, а здесь завершен: «приходить» уже некуда, дионисийская эпоха ушла, но её ритм, её язык, её телесная память остаются.
Постмодернистская перестроечная «пьяная» эстетика в целом очень сильно повлияла на современную поэзию, она была оптикой эпохи. При всём нагнетании этого самого ужаса от бандитов, лихости 90‑х, отрицаний благоразумия с ориентацией на аффект, авторы никогда не забывали об иронии: в самом винопитии было нечто изначально ироничное — не столько прославление разгула, сколько игра с маской Диониса - пьяного рассказчика, на которой задано красками, изгибами, линиями как саморазоблачение, так и горькая усмешка над временем. Эта эстетика не стремилась к документальной точности; она создала миф о девяностых — миф, в коем реальность искажалась, как в кривом зеркале – последствие посещения кабака, но именно благодаря повторам и многократным трансляциям с единого ноосферного ракурса из одного поэтического сборника в другой искажение становилось узнаваемым.
В стихотворении Андрея Коровина такой взгляд обретает чёткую форму: память о прошлом подаётся не как хроника событий, а как ритмизированный повтор, почти считалка, «пили-пили» имитирует захлёбывающуюся речь, звучит как заклинание, возвращающее в состояние, которого уже достаточно. Глаголы в прошедшем времени («пили», «хотели», «не допили») задают вектор расшатанной телесности. Тело, охваченное опьянением, словно повторяет логику времени — неустойчивое, колеблющееся, лишённое твёрдых ориентиров и при этом – парадокс, уверенное в своей классификации, сейчас автор видит дистанцию: его взгляд назад, в эпоху, когда уверенность рождалась из искусственного возбуждения. Шлегель писал: «Ирония есть ясное сознание вечной оживленности, хаоса в бесконечном его богатстве», и в этом плане постмодернистские иронические 90-е действительно ассоциируются с оживленным питием. Повтор «пили‑пили» имитирует захлёбывающуюся речь, фиксирует навязчивую деиндивидуализированную цикличность опыта (мы, как коллективный субъект связаны лишь размытостью сознания и пребыванием в одном времени, в одном состоянии) и. А финальное «не допилим никогда» выводит переживание в космическое божественное «невозможно». «Пьяненькие» остаются зеркалом эпохи — нелепым, смешным, стыдным, но единственно честным, но у них есть предел.
Алкоголь в тексте — оптическая призма, сквозь которую его альтер-эго некогда, в прошлом видело эпоху. Он даёт ложную ясность, силу уверенности, передает ощущение экзистенциального куража («перепить хотели бога» — попытка превзойти высший порядок, ощутить вседозволенность), создаёт эффект замутнённого зрения, при котором границы между полюсами размываются. Поэт и бандит, свобода и беда оказываются в одном ряду не потому, что тождественны, а потому, что в этом состоянии сознания различия стираются. Так формируется особая мифология девяностых: она опирается на пограничные состояния, смешивает высокое и низкое, фиксирует разорванность сознания, где свобода одновременно манит и пугает.
Коллективный субъект «мы» в стихотворении не статичен: его идентичность меняется в зависимости от точки зрения. В прошлом «мы» определяли себя через действие («пили», «перепить хотели бога») и через чёткие оппозиции, задававшие структуру реальности. Каждый знал своё место: вот поэты, вот бандиты, вот свобода, вот беда. Сегодня эти границы размываются: то, что тогда казалось свободой, может быть увидено как беда; поэт оборачивается бандитом, а бандит — поэтом. Это смена оптики: трезвый взгляд обнаруживает текучесть смыслов, которые прежде казались незыблемыми.
Ирония в тексте работает как механизм самозащиты и переоценки. Она не позволяет превратить воспоминание в героический миф или в плаксивую исповедь. Повторы и ритмические паттерны позволяют раскрыть сам механизм памяти — её цикличность, навязчивость, незавершённость. Через смену оптики (от опьянённого к трезвому взгляду) Коровин показывает, как меняется субъект, вспоминая себя в прошлом. Даже лексика — сниженная, сленговая («упитый», «подбитый», «подшитый») — работает на этот эффект: она одновременно документирует эпоху и дистанцирует от неё, потому что звучит уже как архаизм, как язык, который сам по себе стал историей.
Финал стихотворения завершается трюизмом и строчкой из «Войны с Днепром» Маршака («всё закончится но водка / ни за что и никогда»). Приговор времени, произнесённый словно от лица стихии воды — неукротимой, цикличной, равнодушной к человеческим проектам и в то же время это поэтическая формула памяти всему тому, что тогда стало вызовом официозу от лица народной стихии.
«Всё закончится» — признание конечности эпохи, её исторического статуса, подтвержденного в ответе на комментарий "берегите себя" Алисе, которая и сейчас пьет.
«Но водка» — указание на то, что некоторые элементы остаются неизменными, превращаясь в вечный спутник того человека, который разбирается в знаках бесконечности – бесконечный поток народного опрощенного взгляда противостоит цивилизации и прогрессу строителей всякого рода великих строек: коммунизмов, капитализмов. «Ни за что и никогда» — двойное отрицание, которое одновременно закрепляет и отменяет смысл: прошлое не вернуть, но оно и не уходит до конца. Так память становится пространством переоценки: то, что когда‑то казалось опьяняющей свободой, сегодня видится как симптом времени — одновременно трагический и ироничный.
Постмодернистская «пьяная» оптика оказывается способом осмысления новой, уже нашей эпохи: петля четких разграничений пошла в обратную сторону, иные трезвы, но ничего не могут понять так четко, как тогда. Сейчас бандиты и поэты, миф и реальность, смех и боль, свобода и плен существуют в неразделимом единстве, и можно сколько угодно пилить к богу дальше- яснее не станет. Грань бывает зыбкой, но она должна быть, вот почему такая ностальгия по тому почти детскому ощущению в этой почти детской считалочке:
воспоминание о девяностых
пили все мы очень много
перепить хотели бога
пили-пили – не допили
не допилим никогда
ни в любви ни в алкоголе
нет спасения от боли
от рождения до смерти –
непрерывная тоска
в этих пьяных девяностых
было всё довольно просто
вот – поэты
вот – бандиты
вот – свобода
вот – беда
кто – убитый
кто – упитый
кто – подбитый
кто – подшитый
всё закончится но водка
ни за что и никогда